как ни скрывай черты но предаст тебя суть что значит
Иосиф Бродский — Горение: Стих
Зимний вечер. Дрова
охваченные огнем —
как женская голова
ветреным ясным днем.
Как золотиться прядь,
слепотою грозя!
С лица ее не убрать.
И к лучшему, что нельзя.
Не провести пробор,
гребнем не разделить:
может открыться взор,
способный испепелить.
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается ‘не тронь’
и вспыхивает ‘меня!’
От этого — горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся ‘еще!’
и бешеное ‘пусти!’
Пылай, пылай предо мной,
рваное, как блатной,
как безумный портной,
пламя еще одной
зимы! Я узнаю
патлы твои. Твою
завивку. В конце концов —
раскаленность щипцов!
Ты та же, какой была
прежде. Тебе не впрок
раздевшийся догола,
скинувший все швырок.
Только одной тебе
и свойственно, вещь губя,
приравниванье к судьбе
сжигаемого — себя!
Впивающееся в нутро,
взвивающееся вовне,
наряженное пестро,
мы снова наедине!
Это — твой жар, твой пыл!
Не отпирайся! Я
твой почерк не позабыл,
обугленные края.
Как ни скрывай черты,
но предаст тебя суть,
ибо никто, как ты,
не умел захлестнуть,
выдохнуться, воспрясть,
метнуться наперерез.
Назорею б та страсть,
воистину бы воскрес!
Пылай, полыхай, греши,
захлебывайся собой.
Как менада пляши
с закушенной губой.
Вой, трепещи, тряси
вволю плечом худым.
Тот, кто вверху еси,
да глотает твой дым!
Так рвутся, треща, шелка,
обнажая места.
То промелькнет щека,
то полыхнут уста.
Так рушатся корпуса,
так из развалин икр
прядают, небеса
вызвездив, сонмы искр.
Ты та же, какой была.
От судьбы, от жилья
после тебя — зола,
тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок,
пляска замерзших розг.
И как сплошной ожог —
не удержавший мозг.
Горение Иосиф Бродский
Зимний вечер. Дрова
охваченные огнем –
как женская голова
ветреным ясным днем.
Как золотиться прядь,
слепотою грозя!
С лица ее не убрать.
И к лучшему, что нельзя.
Не провести пробор,
гребнем не разделить:
может открыться взор,
способный испепелить.
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается «не тронь»
и вспыхивает «меня!»
От этого – горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся «еще!»
и бешеное «пусти!»
Пылай, пылай предо мной,
рваное, как блатной,
как безумный портной,
пламя еще одной
зимы! Я узнаю
патлы твои. Твою
завивку. В конце концов –
раскаленность щипцов!
Ты та же, какой была
прежде. Тебе не впрок
раздевшийся догола,
скинувший все швырок.
Только одной тебе
и свойственно, вещь губя,
приравниванье к судьбе
сжигаемого – себя!
Впивающееся в нутро,
взвивающееся вовне,
наряженное пестро,
мы снова наедине!
Это – твой жар, твой пыл!
Не отпирайся! Я
твой почерк не позабыл,
обугленные края.
Как ни скрывай черты,
но предаст тебя суть,
ибо никто, как ты,
не умел захлестнуть,
выдохнуться, воспрясть,
метнуться наперерез.
Назорею б та страсть,
воистину бы воскрес!
Пылай, полыхай, греши,
захлебывайся собой.
Как менада пляши
с закушенной губой.
Вой, трепещи, тряси
вволю плечом худым.
Тот, кто вверху еси,
да глотает твой дым!
Так рвутся, треща, шелка,
обнажая места.
То промелькнет щека,
то полыхнут уста.
Так рушатся корпуса,
так из развалин икр
прядают, небеса
вызвездив, сонмы искр.
Ты та же, какой была.
От судьбы, от жилья
после тебя – зола,
тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок,
пляска замерзших розг.
И как сплошной ожог –
не удержавший мозг.
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Иосиф Бродский «Горение»
Зимний вечер. Дрова
охваченные огнём —
как женская голова
ветреным ясным днём.
Как золотится прядь,
слепотою грозя!
С лица её не убрать.
И к лучшему, что нельзя.
Не провести пробор,
гребнем не разделить:
может открыться взор,
способный испепелить.
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздаётся «Не тронь»
и вспыхивает «меня!».
От этого — горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся «ещё!»
и бешеное «пусти!».
Пылай, пылай предо мной,
рваное, как блатной,
как безумный портной,
пламя ещё одной
зимы! Я узнаю
патлы твои. Твою
завивку. В конце концов —
раскалённость щипцов!
Ты та же, какой была
прежде. Тебе не впрок
раздевшийся догола,
скинувший всё швырок.
Только одной тебе
и свойственно, вещь губя,
приравниванье к судьбе
сжигаемого — себя!
Впивающееся в нутро,
взвивающееся вовне,
наряженное пестро,
мы снова наедине!
Это твой жар, твой пыл!
Не отпирайся! Я
твой почерк не позабыл,
обугленные края.
Как ни скрывай черты,
но предаст тебя суть,
ибо никто, как ты,
не умел захлестнуть,
выдохнуться, воспрясть,
метнуться наперерез.
Назорею б та страсть,
воистину бы воскрес!
Пылай, полыхай, греши,
захлёбывайся собой.
Как менада пляши
с закушенною губой.
Вой, трепещи, тряси
вволю плечом худым.
Тот, кто вверху еси,
да глотает твой дым!
Так рвутся, треща, шелка,
обнажая места.
То промелькнёт щека,
то полыхнут уста.
Так рушатся корпуса,
так из развалин икр
прядают, небеса
вызвездив, сонмы искр.
Ты та же, какой была.
От судьбы, от жилья
после тебя — зола,
тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок,
пляска замёрзших розг.
И как сплошной ожог —
не удержавший мозг.
Шайтанов И. Уравнение с двумя неизвестными. Поэты-метафизики Джон Донн и Иосиф Бродский
“ГОРЕНИЕ”
Какой бы смысл мы ни вкладывали в слова “поэт-метафизик”, ввиду этой ассоциации Бродский в глазах многих выглядит совершающим еще один шаг в сторону от классической традиции русской поэзии. А именно в таком движении его нередко подозревают.
Многие критики, включая и тех, кто, кажется, готов оценить талант Бродского, полагают, что по своей природе его талант был очень не-русским. Так, Лев Аннинский утверждает: “Феномен Бродского вообще — загадка для нашей ментальности, нечто непонятное для нашей традиции. Как поэт он реализовался в русском языке, но он поэт не русский ни по духу, ни по голосоведению. Что-то ветхозаветное, пустынное, тысячелетнее. Длинные гибкие смысловые цепочки вносят в его стихи что-то английское. Он разрушает то пушкинское качество стиха, для нас фундаментальное, когда гармония либо дисгармония созидаются внутри слова, в “ядре слова”, в магии звучания слова, в его существовании”[35].
Аннинский — критик, умеющий сформулировать и выразить бытующее мнение. Он легко может заблуждаться (с какой стати считать наличие “длинных гибких смысловых цепочек” знаком английскости в поэзии?), но он умеет ясно обозначить свою мысль и сделать ее приемлемой для многих. Так и с его мнением о Бродском, которого часто видят противостоящим пушкинскому направлению в поэзии или возвращающимся к чему-то допушкинскому (библейским и поэтическим архаизмам) и, таким образом, выходящим за пределы “гармонической ясности”. Очень часто этот “выход” рассматривается в свете последнего периода биографии Бродского как его переход в англоязычную культуру.
Однако не английскость Бродского уводит его от пушкинской традиции, но тот выбор, который он сделал для себя в пределах самой английской поэзии. Пушкин менее, чем кто-либо другой, может быть изъят из его английских связей. Его поэтическая юность прошла под знаком Байрона; зрелость — под знаком Шекспира (не упоминая иных важных контактов). Бродский также, по крайней мере однажды, напомнил о Байроне, назвав свою лучшую книгу любовной поэзии, сложившуюся за двадцать лет, “Новые стансы к Августе” (1983).
Можно, конечно, прочесть это название лишь как аналогию прощания, прозвучавшего и в байроновских стихах, обращенных к сводной сестре накануне его пожизненного изгнания из Англии; однако исключительно биографическое прочтение представляется поверхностным. Кажется ли правдоподобным, что Бродский, обратив внимание на сходство жизненной ситуации, может совершенно не обратить внимания на природу поэзии, в особенности когда он искал чего-то безусловно эмблематического, каким подобает быть названию, для сборника своих любовных стихов? Судя по характеру стиха, можно предположить, что он как бы продублировал прощание, навсегда расставаясь с женщиной, которую любил, и с лирическим складом поэзии, который утвердился в России как раз со времени воздействия на нее Байрона и преобладает в ней с тех пор. Несмотря на многие попытки отвратить течение русской лирики от ее романтического истока, русская эмоциональная открытость как в поэзии, так и в жизни остается общеизвестной.
То, что продолжало отстаивать свой романтический характер в национальной традиции, Бродский попытался претворить в метафизику. Неважно, когда он мог впервые прочесть статью “Метафизические поэты” и другие эссе Т. С. Элиота, но противопоставление метафизичности как истинно поэтического качества — романтичности (с ее избытком лиризма, с перехлестывающей через стих эмоцией) как ложному ощущается подспудно присутствующим в собственной поэзии Бродского до того, как он мог прочесть Элиота или Донна.
Пушкин, разочаровавшись в Байроне, обратился к Шекспиру. Бродский обратился к Донну, который для Пушкина и долгое время после него в России оставался неизвестным.
Прочтем текст, который одни числят среди лучших созданий Бродского, от которого другие отшатываются как от богохульного и который в любом случае является одним из наиболее метафизических у поэта.
“Горение” написано в 1981 году, за два года до появления сборника любовной лирики “Новые стансы к Августе”, посвященного М. Б. Стихи, включенные в сборник, охватывают двадцать лет. Хронологически “Горение” стоит среди последних стихотворений, завершающих всю книгу. Эмоционально оно одно из самых напряженных, “mixing memory and desire” (смешавших память и страсть, если вспомнить Т. С. Элиота).
По лирическим масштабам это большое стихотворение: 76 строк, разбитых на 19 четверостиший. “Горение” открывается указанием на время года — зима и время дня — вечер. Ощущение нарастающего холода и темноты едва мелькнуло, как тотчас растворилось в тепле, восходящем от дров в камине, охваченных пламенем, которое мгновенно поражает зрительным сходством с женской головой в ясный ветреный день:
Зимний вечер. Дрова
охваченные огнем —
как женская голова
ветреным ясным днем.
Как золотится прядь,
Слепотою грозя!
С лица ее не убрать.
Не провести пробор,
гребнем не разделить:
может открыться взор,
способный испепелить.
пламенем. Огонь из камина воспламеняет воспоминания страстью, спустя годы возвращающейся в своей физической реальности:
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается “не тронь”
и вспыхивает “меня!”
— горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся “еще!”
и бешеное “пусти!”
За первым зрительным впечатлением следует более глубокое проникновение в прошлое, все еще горячее, обжигающее (“Ты та же, какой была. ”). Пламя, в первый момент поразившее своим неожиданным сходством с женской головой, растрепанной на ветру, и тем самым запустившее метафору, продолжает подогревать ее изнутри и вырастает в образ женщины, некогда любимой и теперь возвращенной воспоминанием. Метафора прокладывает себе путь каждой деталью. Сначала их все еще поставляет зрение, подобно тому как возник зрительный образ завивки, подсказанный тем, что каминные щипцы ассоциируются с щипцами для завивки, раскаленными добела. Затем аналогия с пламенем проникает во внутренний мир (“нутро”) той, чья любовь всегда грозила испепелить сущее. Бродский щедро нанизывает ассоциации, подсказанные образом, вынесенным в название стихотворения, пока пляска огня в камине полностью не замещается танцующей фигурой, яркой, безудержной, разрушительной:
взвивающееся вовне,
наряженное пестро,
мы снова наедине!
Это — твой жар, твой пыл!
твой почерк не позабыл,
обугленные края.
“Обугленные края” — что это: сожженное письмо как еще один знак разлуки и памяти? Или текст всей жизни и всего творчества, опаленный страстью?
в антологии. Пушкин в этого рода сборниках скорее всего будет представлен поэмой “Тень Баркова”, быть может, ирои-комической “Гавриилиадой”, но едва ли такими стихами, как “Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем. ”.
В классической русской традиции эротическая тема представлялась предметом, который требует не лексического снижения, а скорее возвышения за счет параллелей из мифологии, античной или христианской. Чувственность тем самым приобретала статус культурной ценности, как это происходит и в тексте Бродского. Он прибегает к образности обеих мифологических систем, представляя свою возлюбленную менадой, чья дионисийская мистерия разыгрывается в христианских декорациях:
Пылай, полыхай, греши,
захлебывайся собой.
Как менада пляши
Вой, трепещи, тряси
вволю плечом худым.
Тот, кто вверху еси,
да глотает твой дым!
— Ю. Кублановским — “самыми страшными в русской поэзии” и по поводу которых у Бродского было специальное объяснение с А. Найманом:
“Видите ли, был такой эпизод, когда меня очень хотели поссорить с Бродским именно на том основании, что я якобы сказал, что он безбожник. Я этого, разумеется, не говорил и не думал. И по этому поводу у нас было даже письменное объяснение. Дело в том, что, конечно, эти две строчки никуда не годные во всех смыслах. Они, кроме всего прочего, еще и безвкусные. Но это стихотворение характеризуется не строчками, а силой страсти. Ну, я же не воспитатель Бродского, который говорит: “От этого вам надо освобождаться”. Он это написал, и я говорю о стихотворении целиком. Хотя, конечно, это строчки меня оскорбляющие, но я повторяю, что я человек, которому оскорбление не закрывает глаза”[37].
Может быть, даже поразительнее этих оценок Ю. Кублановского и А. Наймана тот факт, что во всем сборнике интервью современных поэтов о Бродском других оценок, других упоминаний “Горения” просто нет. Никаких! Это ли не знак опасности, неприемлемости текста, на силу которого даже те, кто его не приемлет по мотивам оскорбленности своего религиозного чувства, “не закрывают глаза”? Это ли не знак того, что текст странен вплоть до исключительности в русской культуре и в связи со свойственным ей представлением о дозволенном?[38] В традиции “метафизической” барочной лирики он, во всяком случае, не странен и не одинок.
В русской традиции подобная рефлексия страсти кажется невозможной, хотя сам факт ее существования (при всей ее нравственной опасности) “является ключевым в христианской поэзии. Ведь в России никогда не было эротическо-метафизических текстов, как у Святой Терезы, допустим. Мы никогда не знали этой силы любви, которая сама себя бы анализировала. Вот это то, что сейчас, мне кажется, для нас было бы спасительно”[39].
Я не уверен, что автор этих слов — в том же сборнике интервью — Виктор Кривулин счел бы сакраментальные строки из “Горения” “спасительными”, как и все стихотворение, но упоминание им Святой Терезы, эротической метафизичности заставляет думать, что они ему не должны показаться богохульными, “страшными” и он вполне понимает традицию и смысл их духовности.
Метафора горения начинает граничить со святотатством, принимая форму священной пародии, неизбежную там, где страсть приравнивается Страсти. В одной из предшествующих строф это было проговорено почти что открытым текстом, без метафорической иносказательности:
Как ни скрывай черты,
но предаст тебя суть,
ибо никто, как ты,
не умел захлестнуть,
метнуться наперерез.
Назарею б та страсть,
воистину бы воскрес!
Любовный сюжет развертывается в вертикальном пространстве между Небом и Землей, подобно Божественной комедии. Ничто не спасется от разрушительного всепоглощающего пламени. Шелка — здания — небеса — икры следуют друг за другом в головокружительном хороводе огня, мелькая мгновенными вспышками. Одного взгляда, брошенного в камин, было достаточно, чтобы запустить механизм воображения; и теперь, когда стихотворение близится к своему финалу, уже нет грани, отделяющей мир внутри от внешнего мира. Она, возвращенная памятью, не признает границ и барьеров для своей любви, как она никогда их не признавала. В полном согласии с ее волей страстное горение охватывает все мироздание; ничто не способно его остановить, пока оно само не изойдет в догорающих углях:
От судьбы, от жилья
после тебя — зола,
тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок,
И как сплошной ожог —
не удержавший мозг.
Это финал, который приводит нас очень близко к своему началу. Метафорическое видение исчерпано; огонь потух или возвращен туда, где он живет всегда — в сознании, обожженном воспоминаниями: “И как сплошной ожог —/не удержавший мозг”. У стихотворения кольцевая композиция, или, если воспользоваться более подходящим к случаю бахтинским словом, — архитектоника. Круговое движение глубоко укоренено в самой семантической структуре стихотворения.
При свете нового дня мир выглядит обыденным и только для посвященных — чреватым драматическим действом. Обыденная и драматическая — это две из числа черт, отличительных для метафизической ситуации, которые были перечислены Хелен Гарднер в ее знаменитом эссе. Текст Бродского легко вписывается в систему, выстроенную Гарднер, таким образом обнаруживая свою принадлежность метафизической традиции и уникальность в русской лирической поэзии.
а следовательно, охватывать огромное смысловое пространство. Первоначальное ощущение сходства возникает совершенно случайно; подсказанное беглым впечатлением, оно принадлежит “здесь” и “сейчас”, но, продуманно развернутое, оно оказывается подходящим средством для долгого путешествия в сферу бесконечного. Это как раз и есть случай со стихотворением Бродского, в пламени чьего камина погибла вселенная.
Метафизическое стихотворение представляет собой доказательство, выполненное по законам метафорической логики. Его убедительность зависит от элегантной непредсказуемости мысли, порожденной сознанием, которое, в соответствии со знаменитой формулой Т. С. Элиота, позволяет переживать “thought as immediately as the odour of a rose”. Спонтанность стихотворения превращает его в непосредственное речевое высказывание, чья энергия взрывает правильную ритмическую структуру и ведет строку поверх метрических пауз. Именно такое звучание стиха Бродский впервые оценил у Цветаевой, точно так же, как некоторые иные свои свойства он наследовал у других русских поэтов. Совокупный же метафизический эффект был его собственным, не имеющим прецедента в русской поэзии.
Державинская ода, в особенности духовная ода “Бог”, быть может, самая близкая параллель метафизическому стилю Бродского; в то же время она не может быть достаточно близкой ввиду двух столетий, разделяющих этих поэтов. Бродский чувствовал и родство и различие, когда в радиоинтервью по случаю 350-летней годовщины со дня смерти Донна он попытался установить ближайший русский эквивалент его стиху: “. стилистически это такая комбинация Ломоносова, Державина, и я бы еще добавил Григория Сковороды. С той лишь разницей, что Донн был более крупным поэтом, боюсь, чем все трое вместе взятые”[40].
Сделанное русскими поэтами XVIII века подчас поражает почти буквальным совпадением с поэзией европейского барокко, большей частью для них неизвестной. Ломоносов эхом вторит Бальтасару Грасиану и другим теоретикам, когда целью для поэзии он устанавливает связывать “далековатые” идеи, хотя громогласный стиль его собственных од никогда в полной мере не допустил бы вторжения остроумно-причудливых кончетти и не подчинился бы метафорической логике. Пространство, охватываемое ломоносовскими образами, все-таки было рассечено жесткими границами стилистической иерархии, которые он сам же устанавливал в теории и о которых не вовсе забывал на практике. Державин был достаточно смел, чтобы пренебречь предписаниями нормативной поэтики и собственной персоной явиться в монументальных жанрах высокой поэзии. Обращаясь к Богу, он не пытался смягчить личный акцент или исключить ситуацию собственного бытия. Он оставляет впечатление человека, говорящего сейчас и обращенного к вечности, желающего, чтобы и читатель в полной мере ощутил его присутствие. И все-таки Державин чувствует, что его личное бытие и его внутренний мотив для обращения к Богу лишь намечен в стихе, а потому он не забывает дополнить в прозаическом комментарии то, что поэт-метафизик непременно сохранил бы в самом стихотворном тексте.
“С точки зрения языка” — английский вариант названия интервью, данного Бродским по случаю годовщины смерти Донна в 1981 году и, значит, одновременного “Горению”; с точки зрения языка русский эквивалент Донну невозможно составить из каких-либо индивидуальных поэтических усилий без учета опыта ХХ столетия. Ломоносов и Державин указывают в направлении именно метафизической поэзии, но в их стиле еще нет необходимой личной свободы. Она придет много позже — с Цветаевой и ее современниками. Державин и Цветаева — вот, пожалуй, сочетание крайностей, необходимое для русского поэта-метафизика. Сочетание, которое показалось бы фантастически невозможным. но лишь до явления Бродского.
Как ни скрывай черты но предаст тебя суть что значит
И.В. Бобякова. МИР ГЛАЗАМИ ОДНОЙ МЕТАФОРЫ: «ГОРЕНИЕ» И. БРОДСКОГО
Стихотворение И. Бродского «Горение» (1981) представляет собой образец использования сложной развернутой метафоры, которая развивается на протяжении всего стихотворения. «Горение» начинается с утверждения схожести огня и женской головы в сознании лирического героя, затем эта метафора развивается, расширяется, разворачивается — и в результате через нее оказывается пропущено все мироздание. Мир был увиден глазами точно найденной метафоры, развитие которой определяет лирический сюжет «Горения».
Зимний вечер. Дрова,
охваченные огнем —
как женская голова
ветреным ясным днем.
Первыми же словами в стихотворении задано художественное время: зима, вечер. Сразу представляется и фон, на котором будет разворачиваться метафора: холод, темнота. Пространство напрямую не указано, но ясно, что речь идет о комнате с горящим в ней камином, возле которого находится лирический субъект. Он смотрит в огонь. Вид горящих дров дает толчок его ассоциациям. Уже в первой строфе встречается сравнение, которое потом разрастется в сложную метафору: пылающие дрова похожи на голову женщины, чьи волосы развевает ветер. Это сопоставление пока зрительно: языки пламени, сравненные с волосами, своей подвижностью вызвали образ ветра, яркость огня обернулась «ясным днем». Лирический субъект будто забывает о внешнем пространстве, полностью погружается в мир, вызванный исходным сравнением. Сравнение разрастается в сложную метафору, которая в этом стихотворении является не только тропом, но и способом видения. Посредством нее поэтическое сознание последовательно разворачивает, раскручивает связи между внешним пространством и внутренним миром героя. Метафора является главным инструментом диалога лирического «я» и внешнего мира.
Сравнение горящих дров с женской головой продолжается далее:
Как золотится прядь,
слепотою грозя!
С лица ее не убрать.
И к лучшему, что нельзя.
Строфа открывается восклицанием лирического «я», очарованного созерцанием огня, и завершается двумя утверждениями. «Прядь», о которой идет речь в приведенных строках, визуально похожа и на язык пламени, и на женские волосы. Так женщина уподобляется огню, который в свою очередь представляется женщиной. Образ огня при этом развивается в двух плоскостях, которые оказываются неотделимы друг от друга. Лирический герой смотрит на пылающие дрова и угадывает в их очертаниях женщину, благодаря чему в его душе разгорается пламя. Огонь, таким образом, становится и образом, раскрывающим чувства самого героя. Лирический субъект восхищается яркой красотой, которая грозит слепотой. Но и сама яркость выражает силу переживания лирического «я», степень развития его чувства. В утверждениях строфы содержится указание на то, что убрать прядь с лица невозможно, и это к лучшему. Может возникнуть вопрос: почему к лучшему? Убрать прядь с лица — значит не смотреть на огонь или вовсе затушить его. Тогда «и к лучшему, что нельзя» — это указание на желание героя наблюдать огонь, женщину, не гасить возможность созерцания прекрасного, вызывающего лучшие воспоминания и ассоциации.
Не провести пробор,
гребнем не разделить:
может открыться взор,
способный испепелить.
Прядь не только нельзя убрать с лица, но и «провести пробор», разделить гребнем, то есть прикоснуться к ней каким-либо образом, — не представляется возможным. Любое прикосновение способно либо ослабить процесс горения, либо, напротив, усилить его до самой крайней точки. В последнем случае возгорание может привести к тому, что откроется «взор, способный испепелить». Ранее могло показаться, что развивается только визуальное сравнение, что лирический герой не знаком с той женщиной, на которую похожи горящие дрова. Но появление «взора» в конце третьей строфы стихотворения означает, что образы, которые герой видит в огне, являются воспоминаниями — ведь лирический субъект будто бы заранее знает, какой взор может открыться. Каждый новый виток воспоминаний еще больше воспламеняет чувства героя. Таким образом, визуальное сравнение огня с женской головой лишь обращает внешний процесс горения во внутренний. И. Шайтанов обозначил это как «сердце вместо дров оказывается охваченным пламенем»[48]. Далее:
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается «не тронь»
и вспыхивает «меня!»
От этого — горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся «еще!»
и бешеное «пусти!».
Лирический герой продолжает смотреть в огонь. Но если раньше женщина угадывалась в пламени только визуально и ассоциативно, то теперь лирический субъект слышит слова, которые она произносит в порыве страсти. Женщина ассоциируется уже не только с огнем, но и с чувством. Становится понятно, какое пламя разгоралось в душе лирического субъекта: страсть. Пылающие дрова вызывают воспоминания о женщине, которая является знаком страсти и рождает это чувство в душе героя. Таким образом, лирическое «я» всматривается в огонь внешнего пространства и в пламя своего внутреннего мира одновременно. При этом он видит конкретную сцену, в которой участвуют двое — он с «захлебывающимися» объятьями и она, в порыве чувства произносящая «пусти!». Это сцена из прошлого лирического субъекта, процесс горения напоминает ему о ней. Герой видит вспышку пылающих дров, и первое, что звучит на языке огня: «Не тронь» и «меня!». Вспышка — этап еще большего возгорания, она являет опасность для человека. От нее становится «горячо». А так как огонь — это и женщина, и чувство к ней, можно предположить, что неприступность женщины, то, что она не допускает сознание героя полноценно «прикоснуться» к страсти, только разжигает в нем желание дотронуться до огня. И. Шайтанов указывает на то, что «огонь из камина воспламеняет воспоминания страстью, спустя годы возвращающейся в своей физической реальности». В этом воспоминании лирический герой уже не просто созерцатель, он — действующее лицо. Он заново переживает с женщиной момент пылающей страсти, но происходит это в его памяти, и происходящее напрямую связано с созерцанием огня. Именно пламя подталкивает лирического героя к воспоминаниям. Образ огня, кроме того, в данных строках передает интенсивность происходящего. А апогеем физической страсти становится «хруст в кости», который мог быть расслышан и в потрескивании дров в камине.
Но по мере того, как лирический субъект углубляется в свои воспоминания, характеристика пространства и времени меняется.
Пылай, пылай предо мной,
рваное, как блатной,
как безумный портной,
пламя еще одной
зимы! Я узнаю
патлы твои. Твою
завивку. В конце концов —
раскаленность щипцов!
В первых пяти строфах стихотворения лирический герой пассивно созерцал огонь, а если и действовал, то только в своем воображении. В приведенных же строках временной регистр переключается — читатель слышит голос того самого человека, который сидит зимой перед горящим камином. Он впервые обращается напрямую к пламени. Само «горение» становится ключевым собеседником. Лирический субъект просит, даже приказывает огню продолжать пылать. Слова «еще одной зимы!», «я узнаю» указывают на цикличное время в жизни лирического «я». Конкретный вечер, в который герой смотрит на огонь, говорит с ним, происходит каждую зиму. Эта цикличность подчеркивает драматизм ситуации.
Интересно, что здесь, как и в первой строфе, где говорится о дровах, вновь возникает предмет бытовой жизни. На этот раз — щипцы, которыми подбрасываются дрова в огонь. То есть ими разжигается пламя и вместе с тем завиваются «патлы» огня. Таким образом, герой сам разжигает свою страсть, одновременно «завивая» время из линейного в цикличное, круговое.
Предыдущие пять строф развивались в совершенно ином ключе. Лирический герой молчаливо созерцал пылающие дрова и угадывал в них женщину, которая разжигала в нем страсть и вызывала яркие воспоминания. Но уже в шестой строфе ситуация меняется: лирический субъект вступает в диалог с огнем — одновременно со своей страстью и ее предметом. Разработка центральной метафоры перешла на новую неожиданную стадию.
Ты та же, какой была
прежде. Тебе не впрок
раздевшийся догола,
скинувший все швырок.
После эмоциональных восклицаний в предыдущих двух строфах, эти строки поражают своим спокойствием. Она состоит из двух утверждений, которые на первый взгляд адресованы женщине. Но в этой строфе лирический субъект впервые обращается и к пламени своей души. Оказывается, что не только переживания повторяются, но и страсть в его душе разжигается вместе с огнем в камине каждую зиму. Начиная с шестой строфы, лирическая ситуация будто бы проигрывается заново, только принципиально иначе: герой не просто смотрит в огонь и видит в нем образы, он узнает в огне уже являвшуюся не раз женщину, посредством нее разжигает уже знакомую страсть и вступает в прямой диалог с нею.
Только одной тебе
и свойственно, вещь губя,
приравниванье к судьбе
сжигаемого — себя!
Впивающееся в нутро,
взвивающееся вовне,
наряженное пестро,
мы снова наедине!
Это продолжение разговора лирического «я» со своим чувством. Здесь впервые проговаривается мысль о том, что судьбой сжигаемого становится сама страсть. Она охватывает огнем, сжигает дотла и только затем утихает. Это на лирическое «я» надо примерять «судьбу сжигаемого», это он — «дрова». Здесь сталкивается линейное время сжигания дотла и цикличное календарное время. Лирический субъект включен в то и другое. Для лирического субъекта линейное время — внутренний сюжет, передающий логику страсти. Календарное время — внешнее, в него вписан человек, сидящий у камина.
Это — твой жар, твой пыл!
Не отпирайся! Я
твой почерк не позабыл,
обугленные края.
В этой строфе продолжается эмоциональное обращение лирического героя к огню внутри себя. Но масштаб этого пламени внезапно растет. Впервые лирический субъект будто бы полемизирует с ним: «Не отпирайся!». Словно чувство что-то отвечает герою, не соглашается с ним. О каком «почерке» и «обугленных краях» лирическое «я» говорит? Это «почерк» самой страсти, хотя и этот атрибут может принадлежать женщине. В строфе вновь содержится указание на цикличность времени: лирический субъект «не позабыл» почерка.
Как ни скрывай черты,
но предаст тебя суть,
ибо никто, как ты,
не умел захлестнуть,
выдохнуться, воспрясть,
метнуться наперерез.
Назарею б та страсть,
воистину бы воскрес!
«Захлестнуть, выдохнуться, воспрясть, метнуться наперерез» — это и о женщине, и об огне в камине, и о душе героя. Это стихии, их «почерк» выдает «горение», которое в повседневности пытается «скрыть черты», замаскироваться. Но, говорит лирический субъект, это бесполезно, настолько ярка «суть».
И это уже не только частная страсть, но и страсть как таковая. Страсть, вырывающая из состояния безликости. Страсть, воскрешающая к жизни. Вот отсюда в стихотворении неожиданные строки со ссылкой на самый известный культурный миф о воскресении: «На-зарею б та страсть, / воистину бы воскрес!». Здесь важно столкновение разных трактовок страсти. По логике «горения», сильное, испепеляющее чувство воскрешает, испытав его, человек получает способность гореть и сгорать вновь и вновь, воскресая для новой страсти. Но Наза-рей, то есть Иисус Христос, имел совершенно иную страсть и воскрес в совершенно ином смысле: не для жизни на земле. Для лирического «я» горение — судьба и удел человека. Поэтому для него грешна не столько страсть, сколько отказ от этого удела и нежелание его осознавать. Это убеждение делает возможным заявление о том, что На-зарей воскрес бы «воистину», как, предполагается, уже воскрес сам лирический субъект.
Этими строфами совершается переворот в лирической ситуации, она выводится на другой — культурный — уровень. Лирический герой уже не просто перед камином в один из вечеров, который повторяется каждую зиму. Он мыслит теперь, пользуясь терминологией
М.М. Бахтина, категориями не «малого» времени, а «большого». Он существует одновременно с Христом. Следующие строфы:
Пылай, полыхай, греши,
захлебывайся собой.
Как менада пляши
с закушенной губой.
Вой, трепещи, тряси
вволю плечом худым.
Тот, кто вверху еси,
да глотает твой дым!
Эти строфы также содержат императив, в котором читается прежде всего призыв страсти быть самой собой: «Пылай, полыхай, греши…». Но теперь ко взгляду на ситуацию подключается христианский культурный опыт — поэтому появляется понятие греха и стихия язычества, которая традиционно противопоставляется христианству. Если раньше лирический субъект представлял только свою точку зрения, то теперь ситуация горения дана на языке двух культур. Так, лирический сюжет, заданный исходной метафорой, разворачивается в новом масштабе. В начале стихотворения герой обращался к огню, женщине, страсти, вступал с ними в диалог. В приведенных же строках с горением будто бы начинают разговаривать христианство и язычество, провозглашая ценность удела человека. Строки «Тот, кто вверху еси, / да глотает твой дым!» по форме напоминают православную молитву. С помощью них лирическое «я» будто бы говорит: «Пусть так и будет!» Более того, в строфе дан уже апогей горения — огня, женщины, страсти.
Так рвутся, треща, шелка,
обнажая места.
То промелькнет щека,
то полыхнут уста.
Так рушатся корпуса,
так из развалин икр
прядают, небеса
вызвездив, сонмы искр.
От изображения рвущихся «шелков» как знаков частной человеческой страсти сравнение доходит до «корпусов», относящихся к частным людям, слившимся в экстазе, и к людям как представителям человечества, а затем и до «небес» — сферы бесконечного, общечеловеческого, вневременного. Так, внутренний мир героя расширяет в своем воображении пространство до немыслимых — всепространственных и всевременных — пределов. Горение — акт сгорания человека от страсти. В этих строфах оно становится уделом всего человечества всех времен.
Ты та же, какой была.
От судьбы, от жилья
после тебя — зола,
тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок,
пляска замерзших розг.
И как сплошной ожог —
не удержавший мозг.
В свете сказанного повторение строки «ты та же, какой была» прочитывается по-новому. Если в восьмой строфе эта строка открывала цикличность страсти, горения в жизни одного лирического героя, то здесь — в жизни всего человечества. За счет включения языческих и христианских мотивов, современных «корпусов» цикличность расширяется до общечеловеческого масштаба. Процесс горения охватывает все уровни. Он одновременно конечен, так как дрова сгорают, а страсть перегорает, и цикличен — то есть повторяется в жизни каждого человека и человечества в целом. В последних строфах дан результат горения: «От судьбы, от жилья…». Здесь по обратному принципу развитие мысли идет от общечеловеческого к индивидуальному. Мозг, не способный удержать страсть, горение, воспламеняется и перегорает, воскресая, от чего остаетсятолько ожог. Сгорание всего — в том числе и цивилизации — своеобразный приговор человечеству.
Итак, в начале стихотворения лирический герой сидел перед камином, смотрел на пылающие дрова и видел в них женщину. По мере того, как разгорался огонь, оживлялись воспоминания, разгоралось уже пламя забытой страсти. На протяжении всего стихотворения развивается одна метафора: от единичной ситуации через циклическую в жизни лирического героя к цикличной в судьбе всего человечества. Метафора охватывает все мироздание, разрушает все границы и пределы между пространством и временем. В финале лирическая ситуация разворачивается, становится возможным обозреть с более дальней дистанции все человечество, заметить его общую историю, судьбу, цикличность всего происходящего в мироздании. Вот какой сюжет вырос из, казалось бы, простого визуального сходства пламени огня с женской головою.
Примечания:
Сведения взяты из книги: Полухина В. Иосиф Бродский. Жизнь, труды, эпоха. СПб., 2008. С. 310.